casino siteleri
quixproc.com deneme bonusu veren siteler
porno
betticket
deneme bonusu veren siteler
royalbeto.com betwildw.com aalobet.com trendbet giriş megaparibet.com
en iyi casino siteleri
deneme bonusu veren siteler
deneme bonusu veren siteler casino siteleri
beylikduzu escort
Z-Library single login
deneme bonusu veren siteler deneme bonusu veren siteler
deneme bonusu
bostancı escort kadıköy escort ataşehir escort
kadıköy escort çekmeköy escort

Ричард Темпест. Солженицын и Наполеон

 Ричард Темпест. Солженицын и Наполеон

Ричард Темпест
Иллинойский университет (США)

Солженицын и Наполеон

(«Красное Колесо» А.И. Солженицына: Художественный мир. Поэтика. Культурный контекст: Междунар. сб. науч. тр. / Отв. ред. А.В. Урманов. Благовещенск: Изд-во БГПУ, 2005. С. 5–16)

 

Наполеоновская легенда — этот агломерат образов, интерпретаций, метафор и сюжетов, созданных на протяжении двух веков ведущими представителями европейского романтизма и реализма, — является одним из самых ярких культурных текстов Нового времени. Ряд произведений русской литературы и искусства (воспоминания Дениса Давыдова, стихи Пушкина и Лермонтова, картины Верещагина, романы Мережковского и Алданова, даже увертюра Чайковского «1812») стали составляющими наполеоновской легенды или, точнее, русского её варианта. Они вошли в наполеоновский канон. Причём безотносительно к тому, имели ли эти произведения патриотическую направленность или, напротив, изображали Наполеона как Героя. Наполеоновский миф столь сильно впечатался в русское и европейское культурное сознание, что в своё время даже такие крупнейшие писатели, как Вальтер Скотт в своей девятитомной биографии императора и Лев Толстой в романе «Война и мир», не сумели вытравить его оттуда. Зачастую существование некоей ассоциативной связи между образом Наполеона и каким-нибудь произведением искусства достаточно для того, чтобы эта фигура была воспринята как его доминанта. Так, Бетховен снял посвящение Бонапарту в своей Третьей симфонии — но поколения слушателей всё равно воспринимают её как музыкальное приношение одного гения другому.

Почему?

Г.С. Померанц пишет: «Жуковский легко заменил Александрийский столп Наполеоновым. Никто не заметил подлога. Да и не подлог это. <…> Поэт выше Царя» [1]. Но если заменить формулу «Поэт выше Царя» формулой «Поэт выше Поэта», положение меняется. Ведь Наполеон был не только предметом произведений искусства. Он сам был великим художником. Благодаря своему всегда осмысленному, в высшей степени текстуализированному поведению, он превратился в культурный артефакт ещё на троне; или даже ранее, будучи Первым Консулом; или даже ранее, в Египте. «Каким романом была моя жизнь!» — восклицал поверженный император на острове Святой Елены. «С каждым проходящим днём я теряю кусок моей кожи тирана» [2], — сказал он графу Лас-Казу, разделившему с ним ссылку. Потеряв власть военную и государственную, воссоздав себя после Ватерлоо в новом художественном измерении, Наполеон стал шедевром.

«Движение мысли Толстого заключалось в систематическом устранении всего, способного соблазнить, помешать победе добра» [3], — предполагает Г. Померанц. Впрочем, писатель «устранял» наполеоновскую легенду не только как ложную этически или историографически. Его попытка опровержения Наполеона не просто результат культурологического соперничества с фигурой, ему соразмерной, — как были соразмерны Толстому и другие великие, тоже им отвергнутые — Шекспир, Вагнер, Ницше. Автор «Войны и мира» отвергает Наполеона и как произведение, не им созданное, как произведение, выражающее чуждую писателю эстетику.

В советский период тема Наполеона, ранее в русской культуре бывшая одной из центральных, становится периферийной. В последние десять лет, однако, интерес к этой фигуре в России значительно возрос. В этой статье я не ставлю перед собой задачу рассмотреть причины этого явления. Упомяну лишь мнение Е. Матюшенко, который считает, что для поиска исторических параллелей и выявления общих закономерностей между наполеоновской эпохой и войнами, революциями и потрясениями XX века необходима была «отстранённость от событий века» и даже «некая эмоциональная притупленность» [4].

Александра Солженицына как писателя и художника-исследователя нельзя обвинить ни в первом, ни во втором. Тем не менее в историческом эссе «“Русский вопрос” к концу XX века» он отзывается о Наполеоне подчёркнуто нейтрально. Писатель признаёт размах его деяний («крушил и создавал государства»), критикует Александра I за участие в антифранцузских коалициях, одобряет Тильзитский мир («шаг наивыгоднейший <…> для России») и возлагает ответственность за войну 1812 года именно на русского императора: «Наполеон <…> не замахивался на Россию» [5].

Показателен разбор писателем военных действий в 1812 году. Логика этого разбора вполне пушкинская:




Гроза двенадцатого года

Настала — кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?

Победу в Отечественной войне Солженицын приписывает не полководческому дару русского командующего, суровому русскому климату или некоему мистическому, провиденциальному фактору, а первой из названных Пушкиным причин: «<…> Мы выиграли» (курсив мой. Р.Т.). Что же касается князя Смоленского, Солженицын высоко оценивает его роль в своевременном окончании войны с турками накануне наполеоновского нашествия: «<…> Мы почти чудом, усилиями Кутузова, вытащились» (поясним: скорее дипломатическими, нежели военными). Он не комментирует соображения, по которым Кутузов систематически избегал атаковать отступавшую Великую Армию и был против дальнейшего продолжения войны в Европе. Солженицын ограничивается ссылкой на «генералов», желавших «остаться на своих границах» [6]. В заключение писатель цитирует Ключевского о возможности и желательности сепаратного мира между Россией и Наполеоном после лютценской победы последнего (1813) и сокрушается по поводу ненужных жертв, понесённых русской армией в 1813–1814 годах.

В романе «Война и мир» Толстой попытался заменить легенду Наполеона иным культурным текстом, соответствующим толстовским нравственным и историческим приоритетам. Текст этот повествует о фатализме «буддийско-мудрого» [7] Кутузова, отказывающегося вмешиваться в течение исторического и военного процесса, и о нравственной испорченности и интеллектуальной ограниченности французского императора («влюблённый мальчик», «человек, счастливый от несчастья других»). Образ Кутузова, данный в романе Толстым, утвердился в русской культуре (но не вне её) и обрел статус национального мифа. Однако, как свидетельствует эссе «Русский вопрос…», толстовский миф о Кутузове, который Солженицын обходит полным молчанием, писателю столь же чужд, как и европейско-российский миф о Наполеоне.

Обратимся к «Красному Колесу». Эта эпопея представляет собой не только художественное повествование, но и историософское исследование. Перед нами развёрнутая на тысячи страниц многожанровая попытка осмыслить факторы, в 1917 году приведшие Россию к национальной катастрофе. «Материал истории — не взгляды, а источники, — объясняет историк Ольда Андозерская сразу же после своего появления в тексте. — А уж выводы — какие сложатся, хоть и против нас» (II, 462) [8]. Как исследователя прошлого Солженицына в первую очередь занимает вопрос о конкретной исторической ответственности конкретных политических и культурных деятелей России начала века. Отсюда заложенный в тексте эпопеи вопрос: какова роль великого человека в истории? И шире: роль в ней одного, отдельно взятого человека, необязательно «великого»?

Писатель предлагает свою формулу ответственности индивидуума перед историей. Согласно этой формуле, чем больше влияния или власти у данной личности, тем больше и степень её ответственности. Но историческое сознание должно быть у каждого, как бы высоко или низко он ни стоял на общественной лестнице. «<…> Надо включиться в терпеливый процесс истории: работать, убеждать и понемножечку сдвигать…» (II, 493), — объясняет просвещённый инженер Илья Архангородский. «Простой человек ничего не может большего, чем… выполнять свой долг. На своём месте», — вторит ему бывший толстовец Саня Лаженицын. Властью «нельзя играть», сильные мира сего обязаны чувствовать не «упоение» ею, а сознавать страшное её бремя, — провозглашает мистик Варсонофьев. Для этого мудреца тайна власти содержится в формуле: «долг, обязанность, жертва» (X, 529).

Солженицын показывает, как Ленин и Столыпин своей волей и действиями, а Николай II и генерал Самсонов своим безволием и бездействием повлияли на ход исторических событий. Впрочем, это фигуры хрестоматийные. Их роль в событиях, приведших к октябрьскому перевороту, всегда была в центре внимания писателей и исследователей. Но, как показывает Солженицын, не менее значительную роль в судьбе великой страны может сыграть человек, не обладающий даже толикой власти царя или партийного лидера. Таков Дмитрий Богров, «24-летний хлюст», присвоивший себе право «убивать не только премьер-министра, но целую государственную программу, поворачивать ход истории 170-миллионной страны» (II, 280).

Проблему исторической ответственности Солженицын, как и Толстой, рассматривает, в первую очередь, на материале войны, причём последовательно — «явно и яростно» [9] — полемизируя со своим великим предшественником: «И тут бы утешиться нам толстовским убеждением, что не генералы ведут войска, не капитаны ведут корабли и роты, не президенты и лидеры правят государствами и партиями, — да слишком много раз показал нам XX век, что именно они» (I, 379). Используя толстовский приём опосредствованного повествования от третьего лица — то что П. Спиваковский называет «несобственно-прямой речью» [10], — Солженицын показывает восприятие событий восточно-прусской кампании целым рядом персонажей. Это — нижние чины, офицеры и генералы трёх родов войск и разных степеней военной выучки, компетентности и осведомлённости. Вот их список: рядовой Арсений Благодарёв, фельдфебель Терентий Чернега, прапорщик Саша Ленартович, подпоручик Ярослав Харитонов, капитан Райцев-Ярцев, полковник Первушин, генералы Нечволодов, Артамонов, Клюев, Мартос и Благовещенский. Отдельно стоят полковник Георгий Воротынцев и генерал Александр Самсонов, два главных действующих лица Узла, чей взгляд на ход военных действий текстуально привилегирован.

Перцептивные миры [11] (термин П. Спиваковского) перечисленных выше военных персонажей нередко смыкаются друг с другом. В сумме своей эти пассажи составляют некую повествовательную мозаику, дающую одновременно фрагментарную и цельную картину событий кампании.

Солженицын следует за Толстым в своём видении хаотичности, непредсказуемости и текучести боевых действий на тактическом уровне — уровне окопа, штыковой или конной атаки, артобстрела; роты, эскадрона, артиллерийской батареи. Но если для Толстого «фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем»), ибо «история <…> есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества» [12], то для Солженицына это не так. Он согласен, что «история иррациональна для нас, мы её по-настоящему понять не можем». Но, тем не менее, «история есть результат взаимодействия Божьей воли и свободных человеческих воль» [13]. У Толстого Кутузов-полководец велик своим фатализмом. У Солженицына этот толстовский Кутузов закодирован в тексте как носитель не просто концептуально ошибочного, а безответственного, даже безнравственного отношения военного человека к своему профессиональному — патриотическому — долгу.

В 10-й главе «Августа Четырнадцатого» упомянут «славный эпизод» (оценка Самсонова): командир Черниговского полка «с развёрнутым знаменем повёл в штыки знаменную полуроту» и был убит. Ночью черниговцы вынесли полотнище с нейтральной полосы вместе с георгиевским крестом и раненым знаменщиком. «Теперь знамя прибито к казачьей пике» (I, 93). Повторное изложение этого эпизода находим в 11-й главе, где Самсонов рассказывает о нём Воротынцеву. Последний «не удивился, даже несколько раз кивнул, как будто знал, давно знал этот случай, а теперь только сочувствует» (I, 101). Воротынцев «давно знает», потому что он, конечно, читал «Войну и мир», в которой Андрей Болконский в разгар Аустерлицкого сражения со знаменем в руках ведёт за собой в атаку батальон. Эпизод с полковым знаменем фигурирует и в 15‑й главе, где революционно настроенный прапорщик Саша Ленартович, офицер Черниговского полка, беседует с военным врачом Валерьяном Федониным. Ленартович издевательски называет спасённое знамя «тряпкой», а потом и «палкой» (I, 146): прямая цитата из «Войны и мира». Когда в ходе разговора заходит речь о Наполеоне, Ленартович бросает: «<…> Очень жаль, что Наполеон не побил нас в Восемьсот Двенадцатом, — всё равно б не надолго, а свобода была бы!» (I, 148). Среди злобных антипатриотических высказываний Ленартовича единственно эта реплика звучит пусть парадоксально, но всё-таки не абсурдно.

Ещё о Воротынцеве. Герой Солженицына «годами <носил> в груди как мечту недостижимое стратегическое совершенство» (I, 111). Как отмечалось критиками, он напоминает Болконского предаустерлицкого, мечтающего о своем Тулоне или Аркольском мосте (и даже жена у Воротынцева нелюбимая, как Лиза у Болконского!). Воротынцев уважает полководческий талант Суворова («маневр, достойный только Суворова») (I, 113). Он, однако, не согласен, что «дух войска решает всё», хотя «и Суворов так считал, и <…> Толстой» (I, 159). Дж. Кэртис замечает, что идеализм Воротынцева и ряд пережитых им ситуаций и случаев в ходе его странствий по полям сражений Восточной Пруссии роднит его и с другим героем «Войны и мира», Пьером Безуховым [14].

Если Воротынцев ориентирован на Наполеона опосредствованно, через интертекстуальные параллели с Андреем Болконским, генерал Франсуа, командир 1‑го корпуса 8‑й немецкой армии, ориентирован на этого гения войны эксплицитно. Едва появившись в тексте, он цитирует высказывание Наполеона: «Не может быть полководцем генерал, рисующий перед собой картины» (I, 235) (то есть не умеющий взять в расчёт движение сил неприятеля). Имя персонажа — Герман фон Франсуа — становится его патронимом. Франсуа — потомок гугенотов, бежавших из Франции в XVII веке, — воспринимает себя среди пруссаков в какой-то степени как иностранца: «Как ни глуши и ни отрекайся, а сидел-таки в нём, наверно, неугомонный француз». (Фраза, скорее выражающая стереотип русского — не немецкого — национального мышления!) Желание Франсуа оставить о себе след в «Истории» (то есть в ненаписанном ещё военном нарративе, автором которого он хотел бы стать) ведёт к тому, что генерал распоряжается разгрузкой снарядов в виду неприятеля (хотя «может и без него б разгрузили»), иногда за весь день выпивает лишь чашку какао («это — для мемуаров, бывал и бифштекс»), спит по два-три часа в сутки (это уж совсем по-наполеоновски). Более того, Франсуа текстуализирует свою полководческую деятельность трояко, «приказом вниз; донесеньем наверх; и подробным изложением для военного архива (а если будет жив — то в собственную книгу)». Причём данное изложение содержит не только описание предпринятых командующим действий, но и «намерений, не всегда разрешённых, как генерал хотел» (I, 234) (то есть, чистый вымысел!). Франсуа позёр. Впрочем, актёрство — черта, характерная для определённого типа харизматического полководца: вспомним маршала Мюрата, генерала Паттона и даже генералиссимуса Суворова. Франсуа «своеволен» (I, 390) и неискренен, но как военный профессионал он выше «средних людей Гинденбурга и Людендорфа», ибо обладает полководческой интуицией и волей к действию (хотя иногда опрометчив в атаке).

Добавим, что если Воротынцевым движет «глубокая тяга <…> иметь благое воздействие на историю своего отечества» (I, 248), то Франсуа движет чистое честолюбие. На шкале нравственности, по которой каждый персонаж эпопеи в ходе повествования текстуально выверяется, они отстоят друг от друга очень далеко.

В эпопее присутствует несколько других персонажей, соотнесённых с фигурой Наполеона, причём во всех этих случаях такое сопоставление имеет функцию чисто сатирическую.

В 9‑й главе «Августа Четырнадцатого» Роман Томчак, поклонник Толстого, но тем не менее фальшивый именно в толстовском смысле (самовлюблен, лицемерен, неискренен), рассуждает: «А что нам Наполеон? Да мы, русские, уморились его лупить» (I, 81).

В 66‑й главе товарищ министра внутренних дел Курлов — «ничтожный» (II, 293), по мнению Столыпина, человек — сознательно ориентируется на фигуру французского императора. Рассуждения «крысо-хорька» Курлова на эту тему роскошны своей банальностью. «Услужение высшим — непременное условие успеха, но никогда не продвинуться достаточно высоко на одном лишь услужении: надо иметь и собственные решительные движения. (Это можно пояснить служебным продвижением Наполеона)» (II, 248). Ещё комичнее пассаж, в котором Курлов сравнивает себя как полицейского начальника с великим полководцем: «Что такое Наполеон? — это, при малом росте, железная воля и способность распоряжаться большими массами» (II, 250). Награждение Курлова генеральским чином вызывает у этого чиновника новые лестные для него ассоциации: «<…> нельзя скрыть, как-то тоже напоминает восхождение Наполеона» (II, 257).

В 67-й главе убийца Столыпина, тот самый зловещий «хлюст» Богров, по словам газетчиков, «даёт показания, куря и скрестив руки по-наполеоновски!» (II, 280) (что жестикуляционно — физически — невозможно!). Упомянута и его «наполеоновская гордость первых часов» после теракта (II, 311).

И, наконец, Александр Керенский. В 182-й главе «Апреля Семнадцатого», размышляя о своём «будущем стиле руководства», этот политик мысленно определяет его так: «Наполеоновская выразительная лаконичность!» (X, 534).

Подтекстуально автор как бы комментирует: «Мы все глядим в Наполеоны»!

В заключение несколько слов о разбросанных по тексту «Августа Четырнадцатого» указаниях и аллюзиях на толстовский миф о Кутузове.

Читатель впервые встречает генерала Самсонова, трагического героя «Августа Четырнадцатого», в 10-й главе Узла. В тексте утрированы «кутузовские» черты его физического облика и физиологии: тучность, неповоротливость, дремотность, старческость, а из качеств характера и ума — пассивность и фатализм. В нём есть что-то обломовское: в момент своего появления в тексте он лежит на диване у себя в кабинете (Самсонов = Обломов, Самсонов — «самосон»). Позднее, во время разгрома 2-й армии, Воротынцев «разглядел (как он в первый раз не заметил? это не могло быть выражением минуты!), разглядел отродную обречённость во всём лице Самсонова: это был агнец семипудовый!» (I, 423). Для штабных офицеров он «искупительный идол» (I, 455) (то есть опять жертвенное приношение, но уже с точки зрения не-христианской). Причём Самсонов не стар, особенно для генерала Первой мировой — ему 55 лет, то есть на двенадцать лет меньше, чем было Кутузову в Отечественную войну, на три года больше, чем Наполеону в момент его смерти. Качество телесной и физиономической «крупности» Самсонова подчёркивается на протяжении всего первого тома «Августа Четырнадцатого». Оно имеет функцию лейтмотива. Более того, местами это качество символично, местами — эмблематично. Так, наблюдательный Воротынцев в разговоре с Самсоновым замечает, что нижняя часть лица командующего (то есть та его часть, где находится подбородок, традиционный критерий силы воли индивидуума) «была усами и бородой — государева, под Государя» (I, 102). В художественном мире «Красного Колеса» Николай II представлен именно как безвольная и безответственная политическая фигура.

Показательно, что, несмотря на свою укоренённость в русском быту, Самсонов не умеет говорить с солдатами. Клишировано обращение командующего к войскам, бежавшим из боя, в 39-й главе: «Так сохраните же верность знамёнам и славным именам, носимым…» (I, 375). В этом смысле ему далеко до Суворова, Кутузова и тем более Наполеона, который во время польской кампании в ответ на крики голодных французских солдат, по-польски оравших «Chleba!», бросил им по-польски же: «Niema!», вызвав у них смех и таким образом предупредив возможный бунт [15].

Воротынцев за несколько дней до разгрома размышляет: «Куропаткинская [16] школа, “терпение” в ореоле, мы — кутузовцы… Длинноухие!..» (I, 113). А в 33‑й главе в мозгу генерала Самсонова, встревоженного надвигающейся опасностью поражения, всплывает и обретает таинственный — магический? — смысл фраза о Наполеоне в завоёванной Москве, в гимназические годы прочитанная Самсоновым в немецкой хрестоматии: «Es war die höchste Zeit sich zu retten» (I, 319). Н. Елисеев комментирует: «Сама военная ситуация “Августа Четырнадцатого” словно пародирует военную ситуацию патриотических страниц “Войны и мира”. И там, и здесь — пустая страна, брошенные деревни и городки <…> встречающие чужие войска» [17]. Дж. Кэртис идёт значительно дальше: «Солженицын <…> демифологизирует “Войну и мир”, показав битву при Танненберге как её логическое следствие» [18]. То есть реальное сражение Первой мировой войны есть прямой результат созданного Толстым литературного мифа о полководцах и войнах девятнадцатого века!

Среди галереи образов бесталанных и некомпетентных русских военачальников, выведенных в «Августе Четырнадцатого», главное место занимает генерал-от-инфантерии Благовещенский, хотя посвящено ему лишь две с небольшим страницы текста (53-я глава). «<…> При седине, полноте, малоподвижности чувствовал себя именно Кутузовым» (намёк, что Самсонов, обладающий похожей внешностью, тоже имеет что-то общее с литературным Кутузовым). Начитавшийся «Войны и мира», усвоивший от мифического толстовского Кутузова «навыки пассивности» [19], Благовещенский уверен, что «лучший полководец тот, кто отрекается от участия в <…> событиях» и с толстовско-кутузовским фатализмом выжидает окончательной победы немцев [20].

Вернёмся к образу генерала фон Франсуа. Характерно присущее этому военачальнику игровое отношение к жизни: игрушечный лев, пребывавший в окопах с Выборгским полком и захваченный немцами как трофей, становится для него шутовским талисманом. Льва ставят на радиаторе одного из генеральских автомобилей и «за взятие Уздау» награждают унтер-офицерским званием «в предвидении длинного пути побед, возвышающего до маршала» (I, 367). Читатель вспоминает Наполеона, солдаты которого после очередной победы «производили» его в следующий невысокий чин. Отсюда и знаменитое прозвище французского полководца — «маленький капрал».

Но Лев — это и зодиакальный знак Наполеона, родившегося 4/15 августа 1769 года. И имя человека, написавшего роман «Война и мир».

Два ориентира. Два тотема «Августа Четырнадцатого».

 



[1] Померанц Г.С. Наполеонов комплекс в русской литературе // Наполеон: легенда и реальность. М.: Минувшее, 2003. С. 196.

[2] Цит. по: Ellis G. Napoleon. London; New York: Longman, 1997. P. 194.

[3] Померанц Г.С. Наполеонов комплекс… С. 199.

[4] Матюшенко Е.Г. Наполеоновский миф в России // Наполеон… С. 193.

[5] Солженицын А.И. Публицистика: В 3 т. Ярославль: Верхняя Волга, 1995–1997. Т. 1. С. 640, 641.

[6] Там же. С. 642.

[7] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Александра Солженицына — сквозь разные стекла // Звезда. 1994. № 6. С. 146.

[8] Ссылки на эпопею приводятся с указанием на номер тома и страницы по изданию: Солженицын А.И. Красное Колесо: Повествованье в отмеренных сроках: В 10 т. М.: Воениздат, 1993–1997.

[9] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Солженицына… С. 145.

[10] Спиваковский П.Е. Феномен А.И. Солженицына: новый взгляд. М.: ИНИОН РАН, 1998. С. 43.

[11] Там же. С. 54.

[12] Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 20 т. М.: ГИХЛ, 1960–1965. Т. 6. С. 10, 11.

[13] Солженицын А.И. Публицистика. Т. 3. С. 325.

[14] Curtis J. Solzhenitsyn’s Traditional Imagination: Tolstoy // Aleksandr Solzhenitsyn / Ed. Bloom H. Philadelphia: Chelsea House Publishers, 2001. P. 65.

[15] Шиканов В.Н. Первая польская кампания 1806–1807. М.: Рейттаръ, 2002. С. 93.

[16] Генерал Куропаткин, командовавший действующей армией в войне с Японией.

[17] Елисеев Н. «Август Четырнадцатого» Солженицына… С. 146.

[18] Curtis J. Solzhenitsyn’s Traditional Imagination… P. 55.

[19] Чалмаев В.А. Александр Солженицын: Жизнь и творчество. М.: Просвещение, 1994. С. 210–211.

[20] В «Содержании» второго тома «Августа Четырнадцатого» этот эпизод озаглавлен: «Теория Льва Толстого, проверенная на генерале Благовещенском».