Наталья Солженицына. Дома у Солженицына

 Наталья Солженицына. Дома у Солженицына

Наталья Солженицына

Дома у Солженицына

Беседу вели Юрий Куликов, Марина Завада

 

В субботу Александру Солженицыну исполнилось бы 92. Последние тринадцать лет он провел в Троице-Лыкове. Тут, на окраине Москвы, писатель впервые за свою скитальческую жизнь обрел на Родине дом в полном смысле этого слова. Как жилось здесь Александру Исаевичу? Почему осиротевший в 2008 году дом не похож на дом без Солженицына?

В преддверии дня рождения писателя обозреватели «Известий» Марина Завада и Юрий Куликов побывали в гостях у Натальи Дмитриевны Солженицыной.

Известия: По извечному российскому разгильдяйству дом в Троице-Лыкове, знаем, строился трудно. Обнаружилось, что протекает крыша, в стенах забыли сделать вентиляционные каналы… Александра Исаевича раздражала эта ненужная канитель? Вы привлекали его к «процессу» хотя бы как эксперта, освоившего в ГУЛАГе специальности каменщика, маляра, паркетчика?

Наталья Солженицына: Упаси боже. Мне было бы жалко на это его времени. Да мы и считали: обойдутся без нас, работали-то профессионалы. Другой вопрос, что время, когда мы вернулись в Россию, было такое обманное. Не то, чтобы дом долго строили, просто построили плохо. Крыша текла при любой оттепели, любом дожде. Три года подряд каждое лето ее перекрывали. А уж как с гидроизоляцией настрадались! В готовом доме бороться с сыростью очень трудно. Мы всеми силами спасали от нее подвал, предназначенный для хранения книг и архива. Как ко всему этому относился Александр Исаевич? Конечно, ему досаждали шум, стук, топтание под окнами. Но в жизни ему в таких условиях приходилось работать, что научился не жаловаться на помехи. Только время от времени спрашивал: когда это кончится?

В ранних зимних сумерках на ведущей к дому аллее еще различимы были дивные кроны высоких сосен, про которые Солженицын когда-то с удовольствием заметил: в России, чтобы увидеть их, обязательно надо задрать голову. Наталья Дмитриевна ждала нас на ярко освещенном крыльце, как всегда подтянутая, бодрая. Провела в гостиную с большим портретом Александра Исаевича на камине. Что-то в этой сдержанно-стильной полукруглой гостиной было необычным. Не сразу сообразили: на огромных окнах нет штор. Массивные деревянные рамы служили как бы обрамлением глядящих в комнату деревьев.

Солженицына: У нас нигде нет штор. Только в гостевой комнате. Отгораживаться занавесками от леса как-то неестественно.

И: Но ночью в окна смотрит мрак…

Солженицына: И замечательно. Растворяешься в мире. Мы же часть всего этого.

И: Александру Исаевичу, наверное, отлично писалось у такого окна.

Солженицына: Да, он упивался среднерусской природой. Всегда считал: ему не повезло, что родился на юге, в безлесье. Сосны Троице-Лыкова его восхищали. И лиственница под окном.


Александру Исаевичу хорошо работалось у этого окна. Троице-Лыково.
Декабрь 2010 года (фото: Олег Паршин)

 

И: Вы, коренная москвичка, под влиянием мужа тоже стали «пейзанкой»?

Солженицына: Нет, я обожаю город. Но, во-первых, Троице-Лыково не совсем на отшибе, а во-вторых, оторваться от архива такого размера, перевезти его куда-то невозможно. Я к нему прикована. Смотрите: повсюду книжные полки, еще и в коридоре коробки, а тут у меня бумаги на столах, сумки, портфели — и это лишь малая толика. Такой нескончаемый вокзал: куда бы я ни выбиралась — в издательства, в Фонд — всегда беру с собой какие-то рукописи, книги. Обратно привожу другие.

И: Вот уж вокзал обстановка меньше всего напоминает. Обжитой дом, c большим вкусом.

Солженицына: Во всяком случае, удобный. Нам надо было, чтобы в одной половине жила большая семья, и все могли разговаривать в полный голос, не беспокоясь, что мешают Александру Исаевичу. А другая половина — рабочая. Соорудили дом из двух крыльев, расположенных под углом, звук-то под углом не летает. Это известный архитектурный прием.

И: Вы как-то отпраздновали переезд сюда, новоселье?

Солженицына: Какое новоселье?! Мы бесконечно радовались, что вернулись в Россию, это да. А дом? Так ведь не было, что открыл дверь — все готово, обставлено, начинай жить. У нас же заходишь — коробки, коробки с книгами. Ага, надо их расставлять. Но полок-то нет. Нужно замерять стены, заказывать… И посуды нет. Надо поскорее купить что-то на первое время. Я моталась туда-сюда. И при этом главный труд не останавливался. Мы работали и одновременно обустраивались. Три таких огромных переезда было в моей жизни: сначала в Европу, потом — в Америку, наконец, сюда. Два из них — с маленькими детьми. На мой век хватит, больше не буду. Если жизнь не заставит. Тем более у меня нет специального вкуса к подобным вещам. Я ими занимаюсь поконец рук, как Саня говорил. То есть в часы или минуты, остающиеся от основного дела.

И: Обычно 9 февраля Солженицын отмечал «день зэка». Роковое число, когда в 1945-м его арестовали. Отмерял скудную хлебную пайку, варил баланду, кашу на воде. С юмором замечал: к вечеру настолько входил в образ, что собирал в рот крошки и вылизывал миску. Зачем нужен был этот ритуал, материальное напоминание о том, о чем Александр Исаевич и так помнил ежечасно?

Солженицына: Ежечасно помнить страдания тела нельзя. Если ты сыт, физическое ощущение голода забывается. Память-то забывчива, тело-то заплывчиво… А вот если поголодаешь сутки — появляется знакомый страх: вдруг пищи и дальше не будет. Стертое годами нормальной жизни психологическое состояние возвращается. Александр Исаевич говорил, что время от времени стоит напоминать себе о страданиях плоти. О ее уязвимости. Он в принципе считал, что не нужно слишком баловать свою плоть, ибо это делает человека зависимым. Скажем, я довольно долго курила. Саня уговаривал: «Брось ты курить. Ничего нельзя делать такого (кроме неизбежного), от чего становишься зависимым. Вот арестуют, — в начале 70-х арест был абсолютно реален, — а ты не можешь без сигарет. И твой следователь будет на этом играть».

И: Послушались?

Солженицына: (смеется) Нет, его увещевания не подействовали. Я бросила курить, но по другой причине и в другое время.

Мы уже на втором этаже — в кабинете Александра Исаевича, состоящего из двух просторных смежных комнат. Здесь же крошечная кухонька, где Наталья Дмитриевна разогревала мужу еду.

И: Александр Исаевич не спускался к обеду?

Солженицына: Последние пять лет он болел и редко спускался к общему столу. А то всегда обедали вместе. Обеды были поздние: часов в шесть. Кухня же наверху задумана для того, чтобы в первой половине дня Александр Исаевич ни на что не отвлекался. Вставал он не позже семи. Пил кофе и садился писать. После полудня я подогревала ему ланч. День делился на работы разного характера и разной интенсивности. Утром он писал. Вторая половина дня — накопительная: читал, делал выписки, обдумывал материал, не обязательно к завтрашнему дню — наперед. Спуститься до обеда вниз — значит, волей-неволей отвлечься. Даже короткий бытовой разговор вырывал из сосредоточения. Александр Исаевич был неприхотлив в еде, и ему было все равно, во что одеваться. По-настоящему для него важны были две вещи: свет и тишина. Тишина особенно. В Вермонте у нас на стене гаража висело, как у многих в Америке, баскетбольное кольцо. До трех часов дня — выходные не выходные, каникулы не каникулы — мальчики не смели стучать мячом, зная, что папа работает. Правда, мне кажется, запрет действовал до часу, но Игнат в каком-то интервью утверждал, что до трех. В любом случае в утренние часы никто, кроме собаки, не гавкал (смеется).

Игнат Солженицын, известный пианист и главный дирижер Филадельфийского Камерного оркестра, в эту минуту сидел на корточках у лестничного пролета на втором этаже и нажимал на клавиатуру не рояля, а ноутбука, налаживая в доме внутреннюю компьютерную сеть. Впрочем, Наталья Дмитриевна, ничего не имевшая против самой идеи, чтобы все члены семьи: и она, и Степан, и Ермолай, и часто наезжающий из Нью-Йорка Игнат, и невестки — могли, не выходя из своих комнат, как в офисе, перебрасываться сообщениями, что-то укоризненно шепнула сыну. Пояснила нам:

— Ему на днях предстоят два концерта в Петербурге. Мы всей семьей туда полетим. Игнат будет и солировать на рояле, и дирижировать симфоническим оркестром Мариинского театра. Шутки в сторону: Гергиевским оркестром! Я ужасно волнуюсь, а он который час ковыряется с этими компьютерами.

Мимолетной репликой о не вовремя овладевшем Игнатом компьютерном азарте разговор о детях до поры исчерпан. В кабинете Александра Исаевича речь о привычках хозяина, привязанности к населявшим его территорию вещам.

Солженицына: Саня очень любил эту старую кофту на пуговицах, — Наталья Дмитриевна разглаживает складки висящей на спинке кресла серой вязаной кофты. Замечает маленькую дырочку и, машинально продолжая поглаживать, вслух размышляет: — Когда появилась? Надо зашить… — И после паузы: — Здесь прохладно зимой. В молодости Сане нравился холод, его даже прозвали «моржом» — никогда не носил ни пальто, ни шапку. А с возрастом стал мерзнуть.

Пока мог, Александр Исаевич писал, стоя вот за этой фанерной кафедрой, сколоченной под его рост. Видите, она складная. Взял под мышку и понес. Кафедра у нас путешественница: и по России поездила, и в Цюрихе была, и в Вермонте. А старинный письменный стол — петербургский. Году в 69‑м или 70‑м Сане его подарили. Сначала стоял в садовом домике в Рождестве, потом у нас на Тверской. Когда в 74‑м Александра Исаевича выслали и мы поехали вслед за ним, я взяла стол с собой. С нами вернулся из изгнания. В другой комнате два больших простых стола: первый — на колесиках, второй — на аккуратных козлах. Передвигать легко. Их нам сделали в Вермонте. Даже не столяры, а плотники. Разные столы для разных работ. Не надо постоянно перекладывать стопы книг и бумаг.

В день своего ухода Александр Исаевич все утро провел в кабинете, работал, как обычно. Листки последней рукописи, очки, карандаши, ручки… Я стараюсь ни к чему здесь не прикасаться.

И: Говорить о зашкаливающей работоспособности Александра Исаевича стало общим местом. Как и о его всегдашней досаде на себя, если время тратил не на писательство. И все же, каким он был в то вторгавшееся в спрессованный график «личное время», за которое себя не корил?

Солженицына: У нас не существовало деления: это работа, а это — «личное». И Саня, и я по-разному, но бесконечно любили работу и никогда не жили по принципу: проволочили день, закрыли папочку, теперь пошли отдыхать. Каких-то специальных посиделок: давайте соберемся, поговорим о том, о сем, не устраивали. Разговоров-то было много семейных, но обычно они возникали как-то естественно, чаще всего за едой. Вообще мы все в семье едим быстро. Ну просто физически быстро. Если за обедом заходил увлекательный или важный разговор, он продолжался столько, сколько не иссякал интерес. А если нет, все сразу разбегались обратно к своим занятиям. Александр Исаевич не выносил пустого времяпрепровождения, просто заболевал от него. Коли уж не о чем говорить, то нечего и говорить. Это распространялось и на гостей. Вполне мог произнести: простите, дорогие, я уж пойду, мне завтра с утра предстоит трудный кусок. Вставал и уходил. Но вот по субботам в Вермонте дети не ездили в школу — и мы устраивали длинные завтраки.

К «личному времени», если хотите, можно отнести и наши с Саней обсуждения радионовостей и текущей прессы. Мы «делили» газеты и журналы, а самое важное потом друг другу пересказывали. Все крутилось вокруг возврата в Россию. Семья (и дети в том числе) жила надеждой, что это когда-то случится. Порой надежда ослабевала. У нас. У Сани — никогда.

Уже в 80‑е годы вечерами Александр Исаевич начал читать то, что ему не нужно непосредственно для работы. Скажем, с часу до пяти — чтение, необходимое для «Красного Колеса», а после обеда брался за книги, которые хотел перечитать или не читал прежде. По ходу делал пометки. Из этого развилась «Литературная коллекция» — эссе о писателях, достаточно необычные, поскольку писатели о писателях чаще говорить избегают либо отзываются криво. А тут, наоборот, с любовью и захваченностью.

И: Александр Исаевич днем отдыхал?

Солженицына: Практически нет. Хотя у него были большие проблемы со сном. Засыпать-то он засыпал, но вскоре просыпался. Страх, что утром будет не в форме и день пропадет, не давал снова заснуть. Изредка мог прилечь днем. У Сани случалось и в полные сил годы такое состояние, когда мозг от усталости словно изнемогал. Какой-то ступор наступал. Если удавалось минут на десять — пятнадцать забыться, вставал совершенно омоложенный.

И: Вскоре после знакомства вы ошеломили Солженицына своей неутомимостью, вызвав почти сердобольную реплику: «Не слишком ли вы гоните? Не перегружайте себя». Два трудоголика. Эта похожесть создавала лад в семье или дому не хватало немного лени?

Солженицына: Ну, я не знаю. Думаю, лад. Во всяком случае, Александру Исаевичу было с руки, что меня никогда не надо побуждать работать, что тяну сама. Ему это нравилось. Потом, не забывайте, что «Один день Ивана Денисовича» вышел в 1962-м. Человеку было сорок три года, когда опубликовал свою первую книгу! Саня очень, очень спешил. Не рассчитывал, что столько проживет. Он же прошел через страшный рак, метастазы под мышками и по всему животу. Одна опухоль величиной с кулак так и сохранилась в своеобразном известковом бункере после облучения. Саня всегда исходил из того, что времени, может быть, осталось мало. Поэтому — да, не хотел тратить его зря. Это не значит, что писал судорожно. Напротив, Александр Исаевич никогда не торопился, не гнал к концу. Он начинал спешить лишь когда заканчивал книгу. Отдавал мне на прочтение, ждал отзыва, потом перепечатки. Вот тогда (смеется) ему казалось, что уже завтра все должно быть готово.

И: И что вы медленно читаете…

Солженицына: Да, да. Он не упрекал, но очень ждал и давал это почувствовать. Что же до лени, то мы оба (хотя я не помню ни одного прямого высказывания Александра Исаевича по этому поводу) считали ее отвратительной. Сходились, что чем в семье ее меньше, тем лучше. Саня ежедневно занимался с детьми, час в день непременно давал урок математики, либо физики, астрономии. Я же занималась с ними русским и старалась, чтобы мальчики учили по стихотворению в день. Они знали сотни стихов. Когда приезжали гости, мы в их честь устраивали концерты. Звучали музыка, стихи. Отец всегда на этих концертах присутствовал.

И: Это не чересчур — каждый день по стиху?

Солженицына: Не чересчур. Память можно растянуть, как растягивают желудок обжоры. А память — почти единственное, что мы могли дать детям. Память и умение работать с книгой, со словом. Свое ремесло. Александр Исаевич любил повторять: «Ремесло за плечом не тянет». Мы ведь никогда не знали, во что выльется наша жизнь, подорвут — не подорвут, кто, когда и как умрет… И спешили передать детям, что могли. С теплотой вспоминаю вермонтцев. Они сами решили, что нас надо оберегать от пришлых топтунов. В местном магазинчике висела трогательная табличка: «Дорогу к Солженицыным не показываем».

Дети же у нас, к счастью, выросли трудолюбивыми. Отец проповедей им не читал, а я не раз толковала вслух об отвращении к лени. Когда ребята были уже подростками, я им говорила, как бы шутливо, что любимой женщине надо уметь прощать всякие недостатки, но нет ничего хуже женщины злой и ленивой. На таких не женитесь. (А большего требовать — это уже быть старухой из «Сказки о рыбаке и рыбке».) Послушались. На таких не женились (смеется). Всеми невестками я довольна.

Известия: При том, что у Александра Исаевича была уйма недоброжелателей, еще больше тех, кто стремительно подпадал под его обаяние. Вы — тоже. Дело ведь в вашем случае не только в его идеях, книгах, а и в мужской харизме, по-видимому?

Наталья Солженицына: Что говорить, Саня притягивал, как магнит. Для меня он оставался привлекательным до последнего дня. Его обаяние чувствовали многие. Он был как-то органично галантен и внимателен к женщинам. Ирина Алексеевна Иловайская, несколько лет бывшая секретарем у нас в Кавендише, говорила, что, когда приходила к Александру Исаевичу (а у него и в вермонтском кабинете было зябко), он заботливо набрасывал ей на плечи пиджак: «Меня аж с ума сводило, каким движением он это делал». Мне кажется, у Сани и лицо было особенное. И чем дальше, тем больше. У него было лицо из тех, на которые хотелось смотреть и смотреть, трудно оторваться.

Работая, Саня был немногословен и очень сосредоточен. Он выглядел строгим ко всем, кто пытался ему помешать. Да я и не допускала этого. И сама не мешала.

И: Повезло ему с вами.

Солженицына: А мне с ним повезло. Нам друг с другом повезло. Это правда. Когда Саня не был в напряженном, сдавленном состоянии, то становился открытым, мягким, бесконечно милым. На редкость деликатным. Солнечно улыбался. И очень заразительно смеялся. Он был отличным рассказчиком. Мальчики сейчас вспоминают многое из того, о чем отец говорил за столом. У сыновей это осело в памяти, они порой удивляются: «Как ты не помнишь?»

Праздничных застолий с Александром Исаевичем было много (вопреки, мне кажется, сложившемуся у вас впечатлению). Мы отмечали все детские дни рождения (как-никак четыре мальчика!), день рождения моей мамы. Ее Саня очень любил. Плюс Рождество, Пасха, наезды друзей — Никиты и Маши Струве, Славы Ростроповича, которого с Саней связывала тесная дружба, еще одной близкой семьи: И всегда у нас был веселый, вкусный, красивый стол. Готовили мы с мамой. Я по сей день делаю пасхи, куличи, пеку крошечные слоеные пирожки. Закончим с интервью — пойдем пить чай с любимым Саниным кексом. У него был такой кекс, без которого жить не мог (смеется). Я и теперь его пеку, как бы для Сани.

Мама во всем помогала. Она была чудная, тоже счастье моей жизни. «Главный инженер» нашего дома. Руки у нее были правильные — чинила лампы, утюги, замки, игрушки. Отлично рисовала. Из готовки на ней были непременные щи и котлеты. Саня шутил: «Нельзя допустить, чтобы мы вернулись в Россию, а дети не знали, что такое щи». Это воспринималось с улыбкой — в качестве абстрактной фигуры речи. Вернемся ли? Но мы вернулись. И дети знали, что такое щи…

К слову, Саня обладал неиссякаемым чувством юмора. При том нередко сетовал, что в собственных книгах юмора ему не хватает, считал это недостатком.

И: Даже в трагическом «Архипелаге» хватает остроумных мест…

Солженицына: Я тоже так думаю. Всюду… Однако себя он критиковал сурово.

И: В какой форме проявлялись недовольство Александра Исаевича, плохое настроение?

Солженицына: Он замолкал. Если был недоволен, если ему казалось, что я виной чему-то или что-то не так делаю, то просто замолкал, иногда надолго. Он не хотел обижать словами. Александр Исаевич не был упречным человеком. Он был упречным по отношению к себе. Вот себя страшно корил, когда думал, что сделал ошибку. Она его терзала. С возрастом он становился мягче к окружающим, но делался суровей к себе. Мысленно прокручивая жизнь, горько осуждал себя. В частности, за то, что был недостаточно внимателен к матери. Эта боль жила в нем последние лет двадцать.

И: Вас выводило из себя молчание мужа?

Солженицына: Я пыталась вести себя так, будто ничего не случилось. Но если видела бесполезность, прекращала попытки и тоже замолкала.

И: И долго вы так могли?

Солженицына: Могла. Но меньше, чем он. Обычно размолвка продолжалась до первого неотложного дела, которое приходилось обсуждать. На этом все рассасывалось. Никаких сцен друг другу мы никогда не закатывали. Хотя, бывало, бурно выясняли… нет, не отношения — спорили. Я ужасная спорщица. Спорили мы страстно. И иногда, как свидетельствуют дети, очень громко. Но это так, поиск истины.

И: А как выражались нежность, признательность?

Солженицына: Как у всех людей: в жестах, голосе, словах. Саня умел быть покоряюще нежным… Ну да, нам выпало много тяжелых моментов. Жизнь бывала беспросветно трудной. Но друг с другом нам никогда не было трудно.

Почему я сказала, что нам обоим повезло? Не было, как это случается, такого зияющего противоречия, чтобы семья шла поперек долга. Мы были едины, так сплетены, что кто бы из нас двоих ни захромал, сразу хромала вся телега. Саня всегда сочувствовал моим трудностям, которые могли не совпадать с его (на мне были дом, дети, Фонд), огорчениям, которые он не всегда разделял, говоря, что не стоит что-то принимать близко к сердцу, — но при том всегда был рядом. Думаю, это и называется гармония.

И: Когда на 50-летие муж преподнес вам розы, вы не без иронии записали в дневнике: «Вот уж из ряда вон». Гармония гармонией, но вас не задевало отсутствие стандартных знаков внимания? Или это с лихвой перекрывалось бездной нестандартных?

Солженицына: Меня не только не задевало отсутствие стандартных знаков внимания — я их страшилась и не хотела никогда. Потому что всякий стандартный знак внимания может служить ширмой, прикрывающей отсутствие искренних чувств.

Когда у нас с Александром Исаевичем все началось, был такой бурный роман, он приносил мне свои любимые ландыши. И мне они нравились куда больше капризных роз именно непомпезностью. Я высоко ценила внимание и низко — его тривиальные знаки. А самого внимания было с избытком. Саня постоянно давал мне пищу для некоторой гордости, проще говоря — для счастья. Его слова — что он может на меня положиться, что ценит точные замечания, что у меня «хорошее ухо» — казались самым высоким комплиментом, какой только возможен. Поскольку мы много работали вместе, я слышала подобное нередко. К Саниным словам нельзя было привыкнуть, его одобрением нельзя было напиться. Пьешь — пьешь, и каждый раз ну просто живая вода из колодца. Я ведь не была застрахована от того, что в чем-то ошибусь, могу промахнуться. И Санино восхищение, что почти не промахивалась, удивленная благодарность, щедрая похвала — всякий раз были для меня сверкающим орденом.

А ритуалы? Я вообще выросла в не «ритуальной» семье. И Саня терпеть не мог ничего показного. Конечно, у нас с ним были свои тайные даты. Александр Исаевич обычно не носил обручального кольца. Оно на правой руке мешало ему писать. Держал его в выдвижном ящике туалетного столика своей мамы, которым, как и ее старинным круглым барометром, очень дорожил. Там же всегда хранились наши венчальные свечи. Всякий раз по известным только нам датам Саня надевал кольцо.

И: Вы напоминали?

Солженицына: Ни разу в жизни. Он сам эти дни держал в памяти. Я-то как раз могла забыть. И если такое случалось, он укоризненно смотрел на меня и стучал своим кольцом о мое.

…Чего Саня особенно избегал, так это пышно праздновать свои дни рождения. Мы любили отмечать их тихо вдвоем. Но это редко удавалось. А Саня всегда «играл на понижение», заранее начинал подговаривать: «Давай только чай, и не больше». Но я, конечно, пекла пироги. Дети дарили подарки. Я тоже. Хотя знала, что от меня лучшим подарком для него (смеется) было бы успеть к этому дню закончить какой-то пласт работы.

И: В последние годы Александр Исаевич сетовал на немощь, бессилие?

Солженицына: Всерьез он стал болеть в 2003 году. После декабря 2002-го уже не выезжал из Троице-Лыкова. Когда у Сани отказала левая рука, у него наступил довольно долгий период такого внутреннего роптания: «Я уже все сделал на этой земле. Почему Господь меня не отпускает?» И все равно садился к столу. Вздыхал: раньше мог работать 16 часов в день, потом — 14, 12, а тут уж только 8. Но работал, повторяю, до самого конца. Третьего августа в девять вечера я его уложила, Саня уснул. А в десять проснулся, позвал меня, и начался его отход. Он ушел до полуночи.

Последние полтора года Александр Исаевич почти не принимал гостей. Не хотел общаться в инвалидном кресле. У него (на поздней фотографии видно), — Наталья Дмитриевна оборачивается и показывает снимок на полке за спиной, — стал лик, а не лицо. Пока не сделали операцию на сонной артерии, он был совершенно прозрачный, бело-голубой. Операция подарила ему полтора плодотворных года. Они были очень светлыми, хотя и трудными физически. Но Саня больше не роптал. Дух оставался мощным, а силы убывали на глазах. Мне он виделся раненым воином…

Но если оглянуться — ведь Александр Исаевич прожил счастливую жизнь.

И: С другой стороны, такая тяжелая судьба.

Солженицына: Он ее не воспринимал как тяжелую. Как трудную — да.

И: Это же синонимы.

Солженицына: Нет. Трудность — не обязательно плохо. Ну, трудно… Пробьемся. А тяжесть — это что-то очень негативное, давящее. В Сане же всегда была жизненность огромной, динамичной силы. Правда, под конец он начал терять оптимизм из-за всего того, что видел вокруг. Он уходил в большой тревоге за страну. Не был уверен, что она сохранится как таковая.

И: Когда вы с особой пронзительностью ощутили: Александр Исаевич ушел и никогда не вернется?

Солженицына: Вы знаете, его физическое отсутствие я ощущаю непрерывно. В первые несколько месяцев это случалось на каждом шагу. Накатывали такие внезапные, нестерпимые удары. К ним невозможно подготовиться и нельзя привыкнуть. Вдруг всплывет какая-то деталь и собьет тебя с ног. Например, умываюсь, попадается на глаза его зубная щетка, и тут прокалывает — не мысль даже, а какое-то пронзительное физическое осознание, что больше он до нее никогда не дотронется. Или нательный металлический крест. Саня на ночь клал его в изголовье. А утром надевал, таким круговым движением. Теперь крест живет со мной. Я то свой ношу, то — его.

А нефизического ухода Александра Исаевича ни разу не испытала. Такого момента просто не было. Скорее всего, и не будет. Я ежедневно работаю, живу с его текстами, его почерком… Это, вспоминаю, писалось при мне, это мы вместе редактировали. Слышу Санин голос, его особые интонации. Он настолько не ушел из моего ежедневного мира, что мы с ним словно не разлучились.

И: В качестве теснейшей «сотруженицы» Солженицына вы лучше всех знаете, действительно ли Александр Исаевич закончил намеченное им на земле. Что из оставшихся дел он с доверием переложил на ваши плечи?

Солженицына: Мы никогда не избегали разговоров о смерти, говорили о ней без страха и трезво. Александр Исаевич наказывал: «Когда меня не станет, вот это первое сделаешь, потом второе, третье…» Он нередко предупреждал: «Смотри, девка, не успеешь. Не разбазаривайся». Это если я, допустим, зачастила на концерты в консерваторию. Мне казалось: ерунда, все успею. И только теперь понимаю, насколько он был прав. Оставленное наследие неохватно. Предстоит опубликовать немало еще неизданного. Вот «Дневник романа». Саня писал его более 25 лет, параллельно работе над «Красным Колесом». Жанр неожиданный: дневник работы над романом о революции 1917 года — не жизни во время работы, а самой работы. Там всё: и сомнения, и счастье находок, и возмущение пойманными за руку лгунами-свидетелями, и отчаяние, что взялся за необъятное и не сумеет закончить… Дневник был Саниным дружком, с которым он разговаривал помимо меня. Александр Исаевич не предполагал его публиковать, но, когда кончил «Красное Колесо», перечитал и сказал: «Когда-нибудь можно и издать. Давай все-таки приготовим». В 1990 году я его перепечатала. «Дневник Р-17» составляет целый том собрания сочинений, которое я готовлю к печати. Это Собрание сейчас моя главная работа. Пока, вы видите, стоят четырнадцать томов, два — на подходе. Всего же томов должно быть тридцать.

Одновременно разные издательства перепечатывают «В круге первом», рассказы, «Раковый корпус». Предлагают составить хрестоматию для школьников, отдельно издать «Крохотки». В связи с выходом школьного «Архипелага» учителя просят о встречах. И в общем, нелепо вставать на пути этих желаний. Но как на все найти время? Я сама за рулем, летаю по Москве (или томлюсь в пробках) и к вечеру еле доволакиваюсь до дома. Все-таки Троице-Лыково — это загород. Любая вылазка съедает день.

Да, надо торопиться. В первый раз я почувствовала тревогу, что «не успею», когда лишь притронулась к архиву. В Женеве есть знаменитый музей Мартина Бодмера. Этот человек долгие годы собирал редкие рукописи, создал ценнейшую коллекцию: там и древние папирусы, и рукописи Гете, и партитуры Моцарта, Бетховена… С мая по октябрь будущего года в музее состоится выставка рукописей Солженицына. Не будь этого предложения из Швейцарии, я еще даже не подступилась бы к архиву. А теперь вытащила кое-какие ранние вещи, скажем, довоенный блокнот в клеточку, где Саня — первокурсник — делал наброски к «Красному Колесу». Это будущие самсоновские главы.

Страницы, страницы… Столько всего интересного: тетради путешествий, встреч, разрозненные листки с мыслями, впечатлениями. Количество разнообразных записей ошеломляет. Сам Александр Исаевич считал, что, когда мысли воплотились в книгу, заготовки можно выбросить. Кое-что и выбросил. Но гораздо больше осталось — все это тоже архив. Значит, постепенно буду читать и решать, что делать. Если успею…

И: У вас с Александром Исаевичем пять внуков. Они сознают, какую громкую фамилию носят?

Солженицына: Мне кажется, вполне. Два наших сына — Ермолай и Степан, живут в Троице-Лыкове. Работают в международной консалтинговой фирме. Ермолай — управляющий директор московского офиса. Оба получили прекрасное образование, учились в Гарварде, Принстоне и Массачусетском Технологическом. Хорошо знают мир, языки. Здесь женились на русских девочках. У Ермолая и Нади двое детей: Екатерина и Иван, уже большие. Девять и восемь лет.

Игнатичей же трое: Митя, Анна и Андрей. Игнат с ними ежегодно приезжает в Москву. Жена у него американка, милая, красивая женщина, врач. Приняла православие и выучила русский язык до такой степени, что, по крайней мере за столом, мы не должны переходить на английский. И дети свободно говорят, читают и пишут по-русски. С самого рождения Игнат общается с ними только на русском. Этим летом я впервые после возвращения в Россию на две недели «взяла отпуск», ездила в Вермонт, собрав там всех внуков. По утрам заканчивала корректуру школьного «Архипелага», вечерами же мы с детьми сначала прочитали, а потом поставили сцены из «Ромео и Джульетты».


Рабочий стол Александра Солженицына. Троице-Лыково.
Декабрь 2010 года (фото: Олег Паршин)

 

Солженицына: Вы удивитесь, но наши сыновья долго не знали, кто их отец. То есть не знали, что он знаменитый. Папа и папа. Работает и работает. Ну, писатель. Сидит и пишет. Мы переехали в Америку из Европы, когда Степе было два года, Игнату — три, Ермолаю — почти пять. Потом дети подросли, пошли в школу. Но мы жили в лесу — Вермонт достаточно глухое место — и не старались рано сообщать детям, до какой степени их отец известен. Наоборот, всячески этого избегали. Как раз накануне Степа забавно рассказывал за столом (вчера был тот редкий счастливый вечер, когда все братья собрались вместе), как однажды он пришел из школы и спросил бабушку: «Слушай, а что такое говорят, будто нашего папу все знают?» То есть он у бабушки стал допытываться, поскольку находился в неведении. А мы были этому неведению рады. Чем дольше они не догадывались о мировом признании отца, тем дольше росли нормальными детьми. Всякая исключительность способна изуродовать. Это палка о двух концах. Даже, скорее, об одном.

Что же до внуков, то они живут в мегаполисах: в Москве и Нью-Йорке. Здесь невозможно расти, не имея представления, насколько известен Солженицын. Но я младших держу строго. В смысле: что из того? Для них слава деда означает одно — они должны быть достойны унаследованного имени.